На линии огня

Ольмос глядит на него с тревогой:

– Что это?

– Кабы я знал…

– А откуда идет?

Панисо, потушив самокрутку, прячет окурок в жестяную коробочку из-под леденцов от кашля. Потом подхватывает свой автомат и поднимается.

– Дай пройти, – говорит он своим людям.

Он протискивается между ними, чувствуя, как несет от них – и от него самого – запахом зверинца, и входит. Дому досталось в равной мере и от убегавших франкистов, и от захвативших его республиканцев: слуховое оконце дает достаточно света, чтобы рассмотреть поваленную мебель, обломки посуды, истоптанную одежду на полу. На столе видны остатки вчерашнего ужина – грязные тарелки, перевернутые горшки на плите. В углу, который использовали как отхожее место, смердят экскременты. Лица на пожелтевших, выцветших фотографиях в витых рамках напоминают о безвозвратно минувших временах. В проволочной клетке – трупики двух канареек.

– Вон оттуда они доносятся, – говорит у него за спиной Ольмос. – Из этой спальни.

Панисо, подняв автомат, входит в комнату. В проломе потолка виден кусочек синего неба, голые стропила, поломанная черепица. Удары теперь раздаются из-за перегородки рядом с железной кроватью, покрытой паутиной. От второго удара срывается со стены Сердце Иисусово вместе с большим куском штукатурки.