1984. Скотный двор. Сборник
Уинстон доел хлеб с сыром, слегка повернулся на стуле, чтобы выпить кружку кофе. За столом слева мужчина с резким голосом продолжал вещать без умолку. Ему внимала молодая женщина, сидевшая к Уинстону спиной, видимо, секретарь. Она соглашалась со всем, что тот излагал, и время от времени бормотала юным и довольно глупым голоском: «По-моему, вы так правы, я с вами так согласна». Ее собеседник не прерывался ни на секунду, даже когда говорила девушка. Лицо Уинстону было знакомо, хотя знал только, что его обладатель занимает важный пост в департаменте беллетристики. Мужчина лет тридцати, с мощной шеей и большим подвижным ртом, сидел, чуть задрав голову, и свет падал на очки так, что вместо глаз сверкали два пустых диска. В потоке льющихся изо рта звуков нельзя было вычленить почти ни единого слова, и это навевало легкую жуть. До Уинстона долетела фраза «полное и окончательное уничтожение гольдштейнизма», она вывалилась из потока слов сплошным куском, будто отлитая из металла строка набора. Остальное плавилось в надоедливый шум, похожий на утиный кряк. И все же общий смысл угадывался легко: обличение Гольдштейна, требование ужесточить меры к помыслокриминалам и диверсантам, негодование на зверства евразийской армии, восхваление Большого Брата или – разницы никакой – героев Малабарского фронта. Глядя на безглазое лицо с ритмично двигающейся челюстью, Уинстон испытал странное чувство, что перед ним не живой человек, а кукла. Речь рождалась не в мозгу – сразу в гортани. Хотя она и состояла из слов, вряд ли этот поток можно было считать речью в привычном смысле, так, бездумный галдеж.