Ада, или Отрада

Бывали и другие поцелуи. «Я хочу вкусить твой рот изнутри, – сказал он. – Боже, как бы я хотел стать крошечным Гулливером и обследовать эту пещеру!»

«Могу предложить тебе свой язык», сказала она и предложила.

Крупная, вареная, еще горячая клубника. Он втягивал ее настолько глубоко, насколько она только могла втянуться. Он прижимал Аду к себе и впитывал ее нёбо. Их подбородки были совершенно мокрыми. «Платок», сказала она и запросто сунула руку в карман его штанов, но тут же выдернула ее, предоставив ему самому извлечь его. Комментариев не последовало.

(«Я оценил твой такт», сказал он, когда они с изумлением и благоговением вспоминали то упоение и муки. «Но мы потеряли уйму времени – невозвратимых, утраченных опалов».)

Он изучал ее лицо. Нос, щеки, подбородок – все обладало такой мягкостью очертаний (ретроспективно вызывавшей в памяти кипсеки, и роскошные широкополые шляпы, и страшно дорогих молоденьких кокоток в Уиклоу), что слащавый воздыхатель вполне мог вообразить белый плюмаж тростника, этого немыслящего человека – pascaltrezza, – обрамляющего ее профиль, в то время как более детский и чувствительный перст мог бы полюбить, и действительно полюбил, ощупывать этот нос, щеки, подбородок. Реминисценции, как Рембрандт, темноваты, но праздничны. Те, кого вспоминают, принаряжаются к случаю и усаживаются, замерев. Память – это фотоателье de luxe на бесконечной авеню Пятой Власти. Лента черного бархата, которой она в тот день (день ментального снимка) подвязала волосы, подчеркивала шелковистый блеск виска и меловую линию пробора. Волосы ровным и длинным покровом спадали на шею, их поток разделяло плечо, так что матовая белизна ее шеи открывалась между струй черной бронзы в форме изящного треугольника.