Прусская невеста. Роман в рассказах
– Откуда тебе помнить? – прервал его Леша. – Ты же был самый младший. Сколько тебе было – четыре? пять?
Молодой человек снова засмеялся:
– Ты разве забыл, что дети Буянихи – одногодки?
– Но ты же всегда был самый младший, – возразил Леша.
– Казался. – Он помолчал. – Я и до сих пор удивляюсь: почему она нас не перекрестила? Ну, почему позволила нам носить детдомовские имена? Ведь это не в ее духе. – Он закурил, бросил спичку на пол. – Пять мальчиков и две девочки вдруг стали братьями и сестрами. А ведь мы не были братьями и сестрами…
– Какая разница, – пробормотал Леша.
– Поначалу, конечно, никакой, а потом…
– Ты не крути. – Леша тяжело вздохнул. – Я же знаю, куда ты гнешь. Могилу рядом вырыли.
– И правильно! Мать и дочь – рядом.
И он стал говорить – сумбурно, почти бессвязно, в отчаянной попытке снова вернуться в то далекое утро, яростно вырывая у прошлого миг за мигом, час за часом, день за днем, задыхаясь от боли, ненависти и страха, как будто с того дня и не прошло десяти (или больше?) лет, как будто все это произошло вчера, нет, даже не вчера, даже не час назад, – как будто это происходит – сейчас, сию минуту, сейчас и здесь, вновь и вновь. Леша, поднятый на заре Желтухой, снова бежит на базар, бежит через залитый дождями стадион, через заросшие бузиной развалины, забыв о мотоцикле, забыв, то есть – не успев как следует одеться, бежит, задыхаясь и думая только об одном, не думая – страстно желая, чтобы все это почудилось этой треклятой Желтухе, которая всю ночь, как обычно, раскатывала на своем велосипеде по городку и уже под утро зачем-то заглянула на базар. Почудилось. Конечно, ведь она так и сказала: мне почудилось, будто кто-то оттуда выбежал, а увидел меня – и кинулся за баню, к реке. Конечно, почудилось и остальное, чему еще не было названия, но что уже вразгон перло навстречу – не разбирая дороги, слепо и неостановимо. Он выбрался на дорогу (почудилось!) и увидел людей, столпившихся у ворот (почудилось!). Кто-то взял участкового за плечо и сказал – почему-то шепотом: «Не туда, Алексей Федотыч, – налево». В углу, где когда-то привязывали лошадей, где по воскресеньям Васька Петух и цыган Серега спорили, кто из них плясовитее, – на куче мусора, возле которой замер бульдозер, – почудилось! – лежала эта девочка – лицом вниз, подсунув левую руку под себя, а правой вцепившись в рваное сапожное голенище, торчавшее из мусора. «Теплая была, когда я ее нашла», – проскрипела за спиной Желтуха. Леша растерянно огляделся: заколоченные досками окна магазинов, навесы, под которыми громоздились горы пустых ящиков из-под вина, изрытая земля, бульдозер, сизые ивняки, с трех сторон обступившие базар… Значит, этой ночью, скорее всего – под утро, она выскользнула из дома, презрев материны запреты и мольбы брата, и по пустынным улицам побежала сюда, побежала, дрожа от ночной прохлады, а еще, быть может, от страха, – неужели она ничего не чувствовала, не предчувствовала, зная того, кто заставил ее ночью покинуть постель и, пугливо озираясь, бежать на базар? «Моргач, – не оборачиваясь позвал Леша, – сходи с мужиками в гостиницу…» – «Уже были, – тотчас откликнулся Моргач. – Нету его там, Алексей Федотыч. Зойка говорит: ночью ушел, она и не слыхала – когда». – «Капитолина. – Леша поискал взглядом женщину, сморщился. – Капа, поди к ней… только не одна… с Граммофонихой, что ли… Дусю возьмите, Данголю…» Но она уже расталкивала людей, пробиваясь к участковому, – нет, впрочем, его она даже не видела, – полезла на кучу, а Леша стоял олух олухом и тупо смотрел на ее толстые ноги с варикозными венами, обутые в стоптанные мужские ботинки без шнурков, смотрел, пока она не прикрикнула: «А ну помоги!» – и тогда послушно полез наверх и взялся за ледяные ноги. «Нет, нельзя, – прохрипел он. – Не по закону». – «Да пошел ты, – огрызнулась она. – Господи, зачем же он ее обрил? Да помоги же, сука!» Моргач принес брезент, в который ее и завернули – осторожно, чтобы не оторвалась голова, державшаяся на тонкой ленточке кожи, туда же положили и сверток, найденный неподалеку, – Буяниха заглянула в него – и молча положила рядом с дочкой… Так что этот парень ничего этого не видел, то есть даже не видел ее до той минуты, когда гроб привезли в дом и поставили в самой большой комнате, в этой самой, где сундук, – но тогда он только глянул на нее и отвернулся, и уже через час его не было в городке. Так что и на похоронах его не было. «Конечно, – сказала Буяниха, – я ей не мать. Я матерью только сейчас стала. Это я во всем виновата. (Но в ее голосе не было раскаяния.) Это я запретила ей даже видеться с этим мерзавцем, с этим убийцей, с этим… Его надо найти, Леша. («Его ищут», – сказал Леша.) Да, я сразу распознала, что он за птица: перекати-поле, вор, бродяга, убийца, у которого никогда не было ни отца, ни тем более матери, он из плесени родился, это же сразу видно. И сюда он явился только затем, чтобы обмануть ее и убить. И все, что он тут делал, он делал для отвода глаз. И что в гостинице поселился. И что работать пошел. И что детдомовских искал. И что вел себя тихо – до поры до времени, пока не убил того человека… («Никаких доказательств нету», – возразил Леша.) А это твое дело – искать доказательства. Мое дело сказать: это он убил, все знают, хотя никто и не видал. Ну и что? Будто для того, чтобы знать, надо обязательно видеть. Это он заманил того человека на Свалку, убил его и ограбил, а потом закопал в макулатуру, думал небось, что его ненароком в гидропульпер сунут, кардон из него сделают – и всех делов… («Никто не знает, – снова возразил Леша. – Никто до сих пор ничего не знает».) И плевать. И ладно». И даже когда она узнала, что убийца пойман, ее не заинтересовало, кто он такой на самом деле, – только и спросила: «Куда ж он одежку ееную дел?» – и всё. Да и что говорить, если все, что можно, уже было и сказано и сделано: в одну ночь она потеряла и дочь и сына – сына, который не был братом этой девочке, который любил ее, которому она строго-настрого велела выкинуть из головы эту самую любовь, черт бы ее взял: как бы там ни было, она считалась его сестрой. И все. Да и потом, девочка сама сделала выбор – в пользу пришельца с косой челкой и тонкой ниточкой усов на толстой верхней губе, в пользу человека, который ни у кого – ни у кого – не вызывал иного чувства, кроме брезгливости, будто нарочно сам к этому стремился, в пользу этого полукалеки с нарисованными на сером лице серыми глазами…