Прусская невеста. Роман в рассказах

Рита Шмидт Кто Угодно

Не знаю. – Костлявый старик в мятом полотняном костюме откинулся на спинку – гнутые полозья кресла-качалки со скрипом перебрали неровные доски пола, от которого тянуло пряным запахом масляной краски вперемешку с сосновой смолой. – Не знаю и никто не знает, почему она решила оставить свою дочь здесь. И почему именно у этих баб. Может, боялась, что девочка дороги не выдержит. Кто ж знал, куда их повезут. – Он закурил. Одинокий костлявый старик в неважно выстиранном и неглаженом полотняном костюме с пожелтевшими лацканами и обшлагами, в надвинутой до бровей соломенной шляпе с узкими полями и неровно обхватывающей тулью шелковой ленточкой неопределенного цвета, в черных потрескавшихся ботинках, из которых торчали тощие волосатые лодыжки. Один в комнате с кафельной печкой в углу и этажеркой-самоделкой, уставленной книгами в расслоившихся картонных переплетах и пыльными чайными стаканами, в которых в пыльной паутине косо висели папиросные окурки с изжеванными мундштуками, мелко дрожавшие, когда мимо двора проезжал грузовик, погромыхивая на булыжной мостовой. – Мы-то и то не знали, что немцев будут выселять. Так, догадывались, может, некоторые. Догадывались, хотя не очень-то верили. Их же тыщи жили тут, в своих домах. Это мы были приезжие, сброд блатных и нищих, кто откуда, приехали-уехали. А они тут, в этой своей Восточной Пруссии, жили и уж семьсот лет как хоронили своих покойников. – Он стряхнул пепел на пол. – Ну вот она и пришла к этим бабам. Ни с того ни с сего. С девочкой своей, завернутой в желтое суконное одеяло с подпалиной от утюга. К этим двум кобылам, Марфе и Марии, у которых и я жил. Маленький еврейчик, подобранный двумя ведьмами рыжий жиденок. – Он сухо покашлял. Молодой человек поморщился. – Значит, к Марфе и Марии. С дочкой. Те и не удивились. Отдает так отдает. Мало ли. Чего не бывает. Есть жиденок, пусть будет и немчонок. Где телок, там и свинка. Ведь не бесплатно. В придачу к девочке – шесть суповых серебряных ложек и крохотные серебряные часики в форме раковины с перламутровой крышечкой. По-честному. Клади ее куда-нибудь, ну вот хоть туда, на стол, ох и жмоты вы, фашисты, шесть ложек да часишки, что это у нее в руке-то? В руке у Риты был зажат пучок овсяной соломы, которую она, едва оказавшись на столе, потянула в рот. Животная, экие вы, немцы, ну да Господь вам судья, все-то у вас не по-людски. Вот и все. Вечером всех немцев под конвоем спровадили на станцию, посадили в телячьи вагоны и отправили. Осталась одна Рита. Да еще Веселая Гертруда, безумная старуха, то ли немка, то ли литовка, приплясывавшая босиком в дорожной пыли и громко распевавшая всегда одно и то же: «Зайд умшлюнген, миллионен, дизен кюс дер ганцен вельт!» И больше никого, ни одного немца. Как и не было. Дома под черепичными кровлями, кирхи, мощенные булыжником улицы и асфальтовые дороги, густо обсаженные липами, узкие каналы и медлительные шлюзы, блеклое немецкое небо над плоским Балтийским морем – это да, это осталось, но все это в одночасье стало нашим. Пугающе нашим. Ну и барахло, конечно, которое им не дали увезти с собой (разрешили пуд вещей на человека, поэтому брали только еду да отвинченные от входных дверей бронзовые ручки с львиными головами – на память), барахло: фарфор и фаянс, книги и мебель, кофейники и картины… Так что шесть серебряных ложек вскоре легли к другим, одна к одной. Плюс серебряные часики в форме раковины с перламутровой крышечкой. И все. Пустота. И в этой пустоте – девочка с пучком овсяной соломы во рту и безумная старуха, босиком пляшущая в привокзальной пыли: «Зайд умшлюнген, миллионен!» И две бабы лошадиной стати, сестры с квадратными лицами, окаймленными темными платками, и с одинаковыми вислыми бородавками-родинками на жилистых шеях, в клеенчатых фартуках и мужских ботинках, зашнурованных желтой бечевкой с захватанными до черноты концами. Единственное, что было известно из их прошлой жизни, это что их родителей каратели сожгли в избе, а их жених погиб на фронте. Их жених, понятно? Один на двоих. Но так уж выходило по их словам, ибо если они и открывали рты, то рассказывали об одном и том же парне: могучий крестьянин, сапоги с головками, фуражка с лаковым козырьком, гармонь, голубые глаза («Серые», – поправляла Мария. «Голубые», – шипела Марфа. «Как хочешь, – тотчас сдавалась Мария. – Все равно серые»). Он пал при штурме Кенигсберга. Чтобы его убить, пришлось выкатить на прямую наводку огромную пушку и ударить снарядом в самое сердце. Нет, его взяли в плен и долго мучили. По живому резали ножом. Шилом выковыривали глаза. С мясом рвали ногти. Глумились над мертвым. Чей же он был жених? И был ли? Был. Мой. «Нет, – кротко возражала Мария. – Мой. Мы целовались». – «А хоть бы и ебались! – шипела Марфа. – Он обещал жениться на мне. Если бы не эти сволочи… если б не немцы…» – «Если б не они, – откликалась Мария, – антихристово племя». И обе с ненавистью смотрели на ползавшую по полу Риту. «Тогда зачем вы ее взяли? – спросила Буяниха. – Из-за ложек, что ли, или из-за этих часов сраных?» Сестры молча переглянулись. «Господь знает, – ответила Марфа со странной улыбкой. – Он все видит и знает». И обе истово крестились, испепеляя друг дружку ненавидящими взглядами.