Волны. Флаш. Сборник

Сьюзен – вот кого я уважаю; потому что она сидит и шьет. Шьет под тихой лампой, в доме, где шепчутся под окном хлеба, и дает мне чувство сохранности и покоя. Ведь я самый слабый, я самый младший из них из всех. Ребенок, который уставился себе под ноги, на промывины дождя на дорожке. Вот улитка, я говорю; вот листик. Вечно я самый маленький, самый глупый, доверчивый. Все вы прикрыты. Я – голый. Официантка с венцом из кос на бегу вас оделяет компотом и кремом – без запиночки, как сестра. Вы – ей братья. Я же, встав и стряхивая крошки с жилета, сую под тарелку слишком крупные чаевые – поглубже, чтобы не обнаружила, пока я не ушел, и ее презренье, когда она вытащит с ухмылкой мой шиллинг, меня не настигнет, потому что уже меня подхватило верчение двери.

– Вот ветер штору колышет, – Сьюзен говорила. – Проступают кувшины, тазы, соломенная подстилка, одряхлевшее кресло с дыркой. Стену снова усеяли знакомые линялые банты. Птичий хор замолчал, одна только птичка поет и поет у меня под окном. А я натяну чулки, тихо-тихо пройду мимо папиной комнаты, спущусь на кухню, выйду садом, мимо теплиц – в луга. Такая рань еще. Туман. День пока скованный, плотный, как саван. Ничего, скоро помягчеет; оттает. В этот час, пока еще не очнулось утро, мне кажется, что сама я – поле, денник, я – вяз; мои – стаи птиц, и этот зайчишка, который прыснул в последний миг, не то бы я на него наступила. Моя – праздно расправившая крылья цапля; и корова, которая, похрустывая, жует на ходу и одну вслед другой ставит ноги; и реющая, ныряющая ласточка; и тихая злость в небе; и прогалы зелени там, где погасла злость; и тишина, и колокола; и крики возчика, ведущего с луга ломовиков, – все мое.