Элегии родины

Я помню его кабинет в одно из таких воскресных утр. Это была наша ежегодная поездка в северо-западную Флориду для общения с Аванами, одна из тех двух недель, которые наши семьи проводили вместе: они к нам в Висконсин приезжали зимой, а мы в Пенсаколу – весной. В то утро я самозабвенно играл в пятнашки с детьми Аванов – их было четверо, двое сыновей-близнецов и две младших сестры, все рождены в пределах пяти лет, – и я упал на бегу и почувствовал, как что-то проткнуло мне ногу. Посмотрел и увидел тонкий серебристый стебель, торчащий из мякоти сразу под коленной чашечкой. Рыболовный крючок. Я его подтолкнул по изгибу стебля, думая, что смогу вытащить бородку. Вот тут и потекла кровь, плеща и пузырясь. Вскоре ей оказалась покрыта вся голень и лодыжка.

Мать перепугалась, туго перевязала мне ногу кухонным полотенцем, и Анджум отвезла нас обоих к мужу на работу. Я шел между ними, хромая, в длинное простое здание, больше похожее на трейлер для строителей, чем на клинику. Приемная была полна людей. Не меньше сорока человек пришли к Латифу. И почти все черные. Что я лучше всего запомнил в тот день – кроме странного ощущения, как я ничего не чувствовал, когда Латиф скальпелем разрезал мне ногу и вытащил крючок из белого-розового сухожилия, куда он впился, – это его лицо, когда он появился из коридора, еще не зная, что мы приехали. Он выглядел совсем иначе, другой человек. Не мягкий, а собранный, не добродушный, а решительный, его непередаваемая истинная природа стала видимой и устремилась наружу, распирая все углы его массивной фигуры, как будто он – простите эту неуклюжую метафору – закатал рукава своей души, готовясь к настоящей работе всей своей жизни. Даже глаза стали круглее, живее. Было ясно, что здесь он в своей стихии, окруженный теми, кому он нужен, своей истинной родней; средой, к которой принадлежал так, как, я думаю, никогда к нашей.