Айзек и яйцо

Вырасти уже. Как она любила это повторять. Неужели нельзя хоть раз повести себя по-взрослому?

Он вспоминает, как постоянно пытался рассмешить ее, как однажды оторвал от рабочего звонка, чтобы показать «шишку на голове», как раздраженно она закатила глаза, когда узрела эту самую шишку – сосновую. Вспоминает, как она возмущалась, что он никогда не гладит одежду, не чистит плиту и даже не пытается научиться пользоваться счетчиком – и как он смеялся в ответ на ее недовольство, показывал язык и отмахивался от всех претензий коротким «хорошо, мам». Принимать вещи всерьез Айзек попросту не умел. Раньше. Айзек начинает неуверенно нащупывать сгустившуюся вокруг реальность. Начинает вспоминать, что произошло на самом деле, – и неловко соскальзывает с дивана. Его воспоминания – и его тело – с глухим ба-бах впечатываются в ковер.

Айзек не открывает глаз, не сбрасывает пледа. Он лежит, уткнувшись лицом в пол, и чувствует, как что-то сдавливает грудную клетку. Айзек вздрагивает и еще сильнее прижимается лбом к ковру, вспоминая, почему спит не наверху, не в их постели, не с ней. Одной только мысли об этом хватает, чтобы он снова начал рыдать. Он заснул на диване – а его Мэри заснула навсегда. Он лежит распластанным на полу их дома, в котором его Мэри больше нет. У него раскалывается голова – а его Мэри умерла. Вспомнив о главной трагедии, он позволяет себе подумать и о куда менее значительных, но все же неприятных вещах. Например, о собственном похмелье. Каждый всхлип отдается в голове тупой, пульсирующей болью. Кожа натянута, а горло саднит от сухости. Во рту – стойкий привкус содержимого пылесборника, а язык кажется таким же шершавым, как приютивший Айзека ковер. Если ему не изменяет память – которая теперь не отличается особенной верностью, – за последние несколько недель его не раз уговаривали бросить пить. Он делает себе только хуже. Он не жалеет окружающих. Его тело истерзано, его эго не просто истрепано – оно стерто с лица земли. Просто никто не испытывает той боли, какую испытывает он. Ничто не способно принести столько страданий, сколько ее отсутствие на белом свете. Какая разница, где лежать: на этом ковре, или на линолеуме, устилающем больничную палату, или на бетонном полу камеры в полицейском участке – боль все равно останется такой же.