Жаклин Жаклин
Я дотащился, придя, если можно так сказать, в себя, до нашей кровати. Утром я машинально положил левую ладонь плашмя на простыню с твоей стороны, и простыня была холодная. Наскоро умывшись и скудно позавтракав черствым хлебом и зеленым чаем, чаем без всякого вкуса, как говорила ты, – а я объяснял тебе, что люблю все безвкусное, чтобы лучше оценить твой вкус, который предпочитаю всему, – я наконец вхожу в табачную лавку, чтобы купить утренние газеты и билетики на метро. Продавщица-азиатка – китаянка или тайка, не знаю, а тебя нет со мной, чтобы мне подсказать, так что я не узнаю этого во веки веков, – сообщает мне, сколько я ей должен, и, пока я ищу мелочь, бедняжка спрашивает меня, как дела. Бросая деньги на стойку, я слышу свой крик, крик безумца, слышу каждую букву: «Моя жена умерла!»
И тут эта дальневосточная продавщица закатывается смехом. Полагаю, что тон моего голоса, несуразность вопля, ярость, да и вид моего лица, искаженного рыданиями, которые я пытаюсь подавить, показались ей шуткой. А когда внезапно информация, пройдя по ее нейронным цепочкам, достигает наконец коры головного мозга, смех обрывается рыданием. Она закрывает лицо растопыренными по-японски ладонями, на манер Куросавы. Она плачет, плачет, пряча пристыженные глаза и вздрагивая плечами. А я ухожу, оставив ее одну в слезах за стойкой. Я покидаю табачную лавку, ухожу, как уходят вершители правосудия в вестерне, хлопая дверями салуна, я горд, что прикончил сообщника убийства любимой жены. Я убираю кольт в кобуру, вскакиваю на своего резвого и послушного рыжего жеребца с чувством выполненного долга, я – Берт Ланкастер. Ты помнишь, родная? Чтобы обольстить тебя, я, сверкая всеми зубами, спрашивал: «Кого я тебе напоминаю?» Ты неизменно отвечала: «Петера Лорре в “М”[1]». И, скажу тебе честно, твой ответ льстил мне. И все же, все же я был очень похож на Берта Ланкастера, а ты этого не видела. Никто этого не видел. Не видел даже мой скакун.