Морана

Сама же Александра ко всему этому относилась спокойно: большую часть ее внимания занимал новый мир вообще, и город в частности – в котором она оказалась. Все было другое, непривычное, иногда расстраивающее, а иногда сильно удивляющее. Те же люди вокруг нее были как-то… Открытее? Не проще, а именно доброжелательней к другим. К примеру, ее согласно рекомендации завотделением нейрохирургии Фиренко записали в класс рисования и в секцию художественной гимнастики – и стройная тренерша с пожилым наставником-художником тут же с большим энтузиазмом принялись за новую ученицу. Не отбывали время, не относились к своей работе как месту заработка денег – а именно что вкладывали душу в свое наставничество. Объясняя, раз за разом наглядно показывая, приободряя, раздувая в своих учениках и ученицах даже самую слабую искорку таланта, и не обращая особого внимания на повсеместную… Ну, не нищету пополам с нуждой, но жили в Советской Белоруссии тридцать седьмого года откровенно небогато. Одежду и обувь носили до тех пор, пока ее можно было латать и чинить; в еде не перебирали – главное чтобы побольше и посытнее, любые вещи предпочитали пусть и неказистые, зато чтобы были надежные и долговечные. И при всей этой повсеместной бедноте, взаимовыручка и дружба были для людей не пустыми словами: случись нужда, помогали всем миром. Еще Александру сильно удивляло отношение минчан к наркому внутренних дел товарищу Ежову: верней сказать, вполне официально развернувшейся под его чутким руководством уже второй по счету официальной «чистке» в рядах Всесоюзной коммунистической партии большевиков – кстати, стартовавшей еще год назад, в тридцать шестом. Люди боялись и опасались, это факт: но в то же время и одобряли, потому что карающая рука органов гребла в основном зажравшийся начальствующий состав фабрик и заводов, а так же перебирала тех, кого было принято называть партактивом на местах и старыми большевиками ленинского призыва. Что же касается пролетариата, то пресловутые «стальные ежовские рукавицы» его не давили, а так… Нежно поглаживали против шерсти: сами же работяги повсеместно и признавали, что с трудовой дисциплиной дела обстоят не очень хорошо. Можно даже сказать откровенно – херовые с ней были дела! А признав, советский гегемон с трудом перестраивался и отвыкал гнать брак, полагаться на привычные прадедовские «авось и небось», приходить на работу попозже и уходить пораньше, ну и разговляться «беленькой» прямо на рабочем месте. Вслед за ними и беспартийные директора с хозяйственниками привыкали к тому, что за регулярные срывы госзаказа и ложь вышестоящим товарищам с них могут очень больно спросить. Так больно, что если суд приговорит к «десятке» на лесоповалах, то это, считай «легко обделался жидким испугом». Кстати, военным с большими ромбами в петлицах было еще хуже партийцев: во-первых, они и сами поголовно были членами ВКП(б), во-вторых – врали, пьянствовали, морально разлагались и заваливали порученное им Партией и Правительством они как бы не больше гражданских генералов промышленности. Видимо, поэтому и наказывали их за это заметно строже. И там, где хозработник или партфункционер мог отделаться «четвертаком» или даже «пятнашкой» общего режима, старшему офицерскому составу непобедимой и легендарной рабоче-крестьянской армии Особое совещание при НКВД сходу прописывало оздоровительный расстрел.