Радуга тяготения
И тут он их стряхнул, касанье последнего негра осталось где-то наверху, а он свободен, скользок, как рыба, и девственная жопа его нетронута. Тут кое-кто сказал бы уф-ф, ну слава богу, а кто-то немного бы покряхтел, эх бля, но Ленитроп не говорит почти ничего, ибо почти ничего не чувствует. Да и-и – по-прежнему ни следа его потерявшейся гармоники. Свет тут внизу темно-сер и довольно тускл. Уже некоторое время он замечает говно, причудливо облепившее стенки этого керамического (или к сему мгновенью – железного) тоннеля, в коем он сейчас: говно, что ничем не смыть, смешанное с минералами жесткой воды в предумышленные наросты на его пути, в узоры схем, тяжкие от смысла, как знаки «Бирма-Брижки» туалетного мира, вонючие и липучие, криптические и глиптические, формы эти проступают и плавно минуют, а он продолжает спуск по долгому мутному урезу отходов, «Чероки» по-прежнему очень смутно пульсирует сверху, аккомпанируя ему до самого моря. Он сознает, что способен различить некие следы говна по явной принадлежности тому или иному знакомому гарвардцу. Что-то здесь, конечно, наверняка негритянское, но это последнее все на вид одинаково. Эй, вон то – «Индюк» Биддл, должно быть, в тот вечер, когда мы все ели чоп-суи в «Грешке Фу» в Кембридже, потому что где-то тут ростки фасоли и даже намек на соус из дикой сливы… надо же, некоторые чувства и впрямь обостряются… ух ты… «Грешок Фу», ёксель, это ж сколько месяцев назад. Да и-и Свалка Виллард, в тот вечер у него был запор, нет? – черная срань, тугая, как смола, которая день придет – и навеки осветлится до темного янтаря. В ее тупых неохотных касаньях вдоль стенки (кои гласят о реверсе ее собственного сцепленья) он, сверхъестественно говнообостренный, способен различить древние муки в бедняге Свалке, который в прошлом семестре пытался покончить с собой: дифференциальные уравнения не желали для него сплетаться никаким элегантным узором, мать в надвинутой на глаза шляпке и коленями в шелке подавалась над столиком Ленитропа в «Большом Желтом Гриле Сидни», чтобы допить за него бутылку канадского эля, рэдклиффские девчонки его избегали, черные профи, с которыми его сводил Малькольм, впаривали ему эротические жестокости по доллару, сколько он мог вытерпеть. Или – если мамин чек запаздывал – сколько мог себе позволить. Смывшись вверх по течению, барельефный Свалка теряется в сером свете – нынче Ленитроп проплывает мимо знаков Уилла Каментуппа, Дж. Питера Питта, Джека Кеннеди – посольского сынка: слышь, где же Джек, блядский хек, а? Если бы кто и спас гармонику, то один только Джек. Ленитроп восхищается им издали – Джек атлет, добрый, в классе Ленитропа его все любят. На истории, конечно, чутка сбрендил. Джек… может, сумел бы не дать ей упасть, как-то завалил бы тяготение? Здесь, на переходе в Атлантику ароматы соли, водорослей, тленья слабо прибивает к нему, как шум волноломов, – да, похоже, Джек бы мог. Ради еще не сыгранных мелодий, миллионов возможных блюзовых строк, гнутых нот с официальных частот, подтяжек, на какие Ленитропу вообще-то не хватит дыхалки… пока не хватит, но настанет день… ну, по крайней мере, если (когда…) он найдет инструмент, тот хорошенько промокнет, гораздо легче играть. В унитазе такая мысль обнадеживает.