Бес

Молча пожал плечами, сидя на полу и прислонившись головой к холодной стене. Точнее, это они все говорили, что стена холодная. И пол. Не знаю. С некоторых пор я не ощущал ничего. Ни-че-го. Ни холода, ни жары, ни голода, ни усталости. У меня никогда не было особой потребности разговаривать или слушать чужие разговоры, поэтому какое-то время я просто существовал в отдельно взятой камере вместе с другими заключёнными. Я автоматически запоминал их голоса, не привязывая к именам, и не глядя в лица. Зачем? Любого из них я мог разорвать голыми руками при надобности, а пока они меня не трогали, они не были мне интересны.

Тупо закидывать в брюхо любую самую отвратительную похлёбку, отдалённо отмечая, как плюются с неё зэки. Ну и пусть. Вкус? Я потерял чувство вкуса. Я разучился сны видеть. Очень редко. И во всех она. Причём всегда начало сна – её глаза зелёные колдовские, блестящие тем самым блеском, от которого крышу сносит и смеяться хочется от счастья. Смеяться, потому что оно, проклятое в груди отчаянно бьётся, щекочет рёбра, лёгкие, растягивает губы в дурацкую улыбку только от одного взгляда в эти ведьмовские омуты. И я смеюсь. Я, оказывается, по ночам смеюсь. Когда Тигр наутро сказал об этом, не поверил поначалу. Потом дошло – вот отчего потом в груди болит. Словно снарядом разорвало. А как иначе, если потом фокус смещался на живот её круглый и на кольцо. На чужое кольцо. На то, что не я дарил. Не моё оно. И ребенок не мой. И она моей никогда не была. И улыбка её на моих глазах в оскал превращается, а уши начинает от её дикого хохота животного разрывать болью. Она – моя боль.