Повешенный

Петру Яхонтовичу хотелось подойти и обнять дочь, уткнуться головой в ее вечно пахнущую чем-то сладким макушку, но между ними это было не заведено, а если до конца честно, то давно забыто, еще со старых времен, когда между Петром Яхонтовичем и дочерью пролегла черная вспаханная полоса, в которой уместилась как-то все сразу – ее взросление и стремительный отъезд из дома, его потеря и новая семья матери Настасьи в другой стране. У Петра Яхонтовича защипало в носу, он хотел улыбнуться, но испугался что заплачет.

– Я поехала, – Настасья вдруг нарушила наливающееся покоем и нежностью молчание, повисшее над кухонным столом.

– В ночь? – тоже сбросив морок уже равнодушно поинтересовался Петр Яхонтович.

– Там один человек ждет, – уже из прихожей сказала Настасья, натягивая неудобные, длиннющие сапоги. – В машине.

– Хорошо, что у этого хоть машина есть, а не как обычно, – язвительно вставил Петр Яхонтович, не вставая с кухонного табурета. Он смотрел на пачку забытых Настасьей сигарет и пытался вспомнить, курил ли он в молодости или нет. Ему казалось почему-то, что курил – дымил как паровоз. А нет, это мать Настасьи курила, а он точно нет. В рот не брал. Его, наоборот, всегда тошнило от запаха, от дыма, от вида окурков. Единственная кому он это прощал и от кого готов был это терпеть была она. Он даже познакомился с ней, когда она курила. Он тогда был первокурсник, и только заехал в свежеокрашенную, отремонтированную к осени, к новому призыву будущих народных и заслуженных, но почему-то остающуюся вечно затхлой общагу. Спускался по лестнице, а она стояла у широкого подоконника, между этажами, в коротком, наброшенном на тощенькие плечики оранжевом плаще и курила в открытое окно, навстречу еще зеленым, но уже траченым осенью тополям. На улице лениво шумел неторопливый осенний дождик. Он попросил у нее сигарету, которую с трудом вытащил из протянутой мягкой пачки и встал рядом. Она продолжала курить, потом раздраженно спросила, не поворачиваясь: «Так и будешь здесь стоять?». Он сказал: «Да».